Новости

Презентация русского перевода "Природы Средиземья". 
«Природа Средиземья» - сенсация 2021 года, сборник толкиновских неопубликованных трудов, посвященных миру Арды и подготовленный Карлом Ф. Хостеттером неофициальный «XIII-й том» «Истории Средиземья» - наконец-то выходит на русском языке!  Переводчики «Природы» поделятся своими воспоминаниями о работе над книгой, интересными находками и открытиями и ответят на вопросы. Презентация пройдет с участием Н.А. Науменко – главного редактора издательства АСТ, стоявшего у истоков его создания: именно благодаря ему стала возможной публикация на русском языке и «Природы», и многих других книг толкиновского легендариума. Если вы мечтали задать вопросы издателю о перспективах толкинистики в России, об авторских правах и о том, что происходит в издательской «лаборатории» прежде, чем книга окажется в руках читателя – это ваш шанс!
Подробнее
Вескон-2024 - уже в эти выходные!
Дорогие друзья! Здесь мы собрали для вас всю самую важную информацию о Весконе-2024.
Подробнее
Мастерская "Страна Снов"
Мастерская "Страна Снов" представит на ярмарке авторскую керамику: посуду, свечи, украшения, ловцы снов и многое другое. Кроме того, у нас можно приобрести открытки с рисунками одного из мастеров, а также футболки с нашими принтами.
Подробнее
Вечер эльфийских песен
Традиционный Вечер эльфийских песен расширяется - теперь мы поем и читаем стихи на языках почти всех народов Арды (кроме орков, их не нашли. Если у вас есть стихи на орочьем - несите, нам интересно). Квэнья и ах'энн, тэлерин и синдарин, кхуздул и адунаик и, конечно, речь танца - реконструкция и создание языков по любви и в галлюцинации, тексты самого Профессора, желание услышать, как гудят снасти корабля ардийской истории. 
Подробнее

Юлия Понедельник. Друэдайн: аналогии и аллюзии в реальном мире.

Дж. Р. Р. Толкин очень не любил, когда в его книгах пытались найти аллюзии на современный ему реальный мир. Тем не менее, он сам никак не мог обойтись без того, чтобы черпать вдохновение именно в реальном мире – современном или древнем. Интересно проследить, что именно послужило вдохновением. Друэдайн или лесные дикари – один из самых загадочных и малоизученных народов легендариума, и автор доклада хочет рассказать, какие аналогии и аллюзии в реальном мире он видит для этого народа. Эти аллюзии бывают подчас весьма неожиданны…

Друэдайн появились в легендариуме довольно поздно – только во время написания «Властелина Колец», да и то в середине книги. Что послужило толчком для этого образа, нам точно неизвестно, возможно, какой-то рисунок или описание в книге, а может, этот образ возникал постепенно. Интересно, что друэдайн появляются поначалу не вживую, а в виде статуй, которые стоят вдоль дороги в Дунхарроу.

Также интересно отметить, что внешность друэдайн описана довольно подробно, на самом деле, Толкин редко так подробно описывал чью-либо внешность. Итак, как же друэдайн выглядели:

«...они были низкорослыми (некоторые достигали лишь четырех футов – 122 см), коренастыми, с широкими задами и короткими толстыми ногами; на широких лицах глубоко посаженные глаза прятались под тяжелыми бровями, носы их были плоскими, на нижней половине лица почти не росли волосы, разве что у некоторых мужчин (которые очень гордились таким отличием) была жидкая черная бородка посреди подбородка. Черты лица у них были малоподвижны, за исключением разве что широких ртов; движение осторожных глаз можно было заметить только вблизи, поскольку они были такими черными, что зрачки почти не выделялись, но в гневе они разгорались алым. Голоса у них были глубокими и утробными, а вот смех очень отличался: он был звонким и раскатистым…» Еще написано, что волосы на голове у них были редкими и жидкими.

Это описание из текста «О гномах и людях», «Властелин Колец» повторяет этот портрет, добавляя к нему еще несколько черт: у Гхан-бури-Гхана толстые руки, выпирающий живот, плоское морщинистое лицо.

Я думаю, ясно, что этот портрет совсем не похож на европеоида (особенно плоский нос), однако о такой важной вещи, как цвет кожи, я упоминаний не нашла. Хотя можно предположить, что она вряд ли была белой – но не были друэдайн и совсем темными, иначе об этом бы упоминалось. Скорее, вариант смуглой кожи.

Итак, какой народ на Земле похож на подобный портрет? На самом деле, когда я читала, мне представлялись австралийские аборигены. Вот фотография более старая, на ней старик довольно похож как раз на Гхан-бури-Гхана:

А вот современная, заметьте широкие рты, это действительно отличительный признак австралийцев.

А вот маори, житель Новой Зеландии. Лицо не широкое, зато бородка такая, как надо, жидкая и маленькая:

Можно еще показать фото жителей тихоокеанских островов, особенно тех, что поближе к Австралии, будет примерно такой же тип.

Единственное, что не сходится, волосы. У австрало-негроидов прически достаточно пышные и курчавые, а у друэдайн особо упомянуто, что волосы жидкие и редкие, и, похоже, прямые. На самом деле я не нашла примеров «первобытных» народов с редкими волосами, вероятно, эта черта – просто выдумка автора.

Перейдем от внешности к одежде. Об одежде Толкин говорит, как обычно мало, упоминание об одежде друэдайн всего одно, зато очень показательное. Во «Властелине Колец» говорится, что Гхан-бури-Гхан был одет в одну лишь «юбку из травы».

Юбки из травы выглядят как-то так:

Делать их довольно легко (при наличии травы, конечно), но так же легко они и рвутся, да и мало от чего защищают. Характерны такие юбки для жителей тропических стран, больше всего – опять же для региона Тихого океана, особенно для островов, где много зелени. Это и Папуа-Новая Гвинея, и Соломоновы острова, и Гавайские острова и т.д. Характерно это и для некоторых местностей Африки, но далеко не для всех. И тут можно сказать две вещи: во-первых, это самая древняя одежда человека и самая примитивная, а во-вторых она показывает максимальную отдаленность от «машин». Потому что ткацкий станок – тоже машина. И интересно отметить, что вообще-то во время описываемых во «Властелине Колец» событий стоит зима. То есть Гхан-бури-Гхан во время зимы (пусть даже теплой) разгуливает по лесу в одной травяной юбке! Жаль, что нет упоминаний, что носили друэдайн в Первой Эпохе, ведь они жили севернее, в Бретиле, где вполне была довольно холодная зима.

Упоминается, что у друэдайн острое зрение, слух и нюх, что они могут преследовать животное или другое сущетсво (например, орка), по запаху. Что касается реального мира, то такое острое чутье, действительно, встречается у первобытных народов-охотников. Например, я читала такое про чукчей.

Теперь перейдем к особенностям культуры. Упоминается, что друэдайн были «умеренным» народом, мало ели, даже если еды было много, и пили только чистую воду. Надо сказать, что подобные ограничения для примитивных народов нехарактерны. Обычно, если племя первобытных охотников, добывает большого зверя, то все обжираются «от пуза», чтобы добро не пропадало – ведь добычу трудно сохранить. «Умеренность» от рассудка, культурная особенность, это признак «высокой» культуры, а не примитивной. Но, возможно, здесь следует провести аналогию с индийской культурой, с «отшельниками-аскетами». Вот они как раз едят мало намеренно и воду пьют только чистую.

О жилищах. Сказано, что друэдайн жили в самых примитивных жилищах, обычно это были шалаши из веток и листьев. Иногда они селились и в пещерах, но редко там жили постоянно, пещеры использовались, как склады, либо там прятались от самой суровой погоды. Что касается шалашей, то это опять же характерно для австралийских аборигенов.

Это реконструкция: 05

А это настоящие жилища:

Подобные жилища есть и у некоторых африканских народов, например, пигмеев.

Далее говорится о том, что друэдайн прекрасно разбирались в растениях – съедобных и несъедобных – и хорошо различали грибы. В целом, подобные знания достаточно характерны для любых народов, которые живу охотой и собирательством, так что выделить какой-то один народ будет трудно. Насчет поедания разнообразных грибов лично мне пришли на ум русские – но неясно, знал ли Толкин о такой особенности нашей культуры или это просто совпадение.

Рассмотрим теперь вопрос о языке и именах друэдайн. Все мы знаем, как для Толкина были важны языки, но о языке друэдайн Толкин говорит очень мало, фактически, ясно только, что он точно был отдельным и не походил на другие языки. Хотя он мог испытать на себе влияние языка халадинов, коли уж друэдайн жили среди них. Но что можно сказать о сходстве с реальными языками?

Что нам известно о языке друэдайн? Это самоназвание народа – «друхи» или «други».Это два имени: «Гхан-бури-Гхан» и «Агхан». И слово «горгун» - так друэдайн называли орков.

Увидев так много аналогий с коренным населением тихоокеанского региона, я попыталась сначала сопоставить эти слова с языками тех мест. Я, конечно, не знаю этих языков, но в Интернете нашла кое-какие примеры, в частности, имена. Но оказалось, что имена австралийцев или папуасов звучат совсем не так. Стало быть, не они были для Толкина примером (тем более, у него не было Интернета!). Но есть сходство с другими восточными языками. В частности «друхи» и особенно «други» напоминают русское «друг», «други». В значении «друзья». Собственно, это вполне подходит, учитывая, что друэдайн были «друзьями» эдайн. А кое-какие русские слова Толкин знал, вспомним «Медвед». То есть вполне вероятно, что это не случайное сходство.

«Горгун». Звучит похоже на «Горгона» - Медуза Горгона, греческое имя. Еще «горгулья». И еще нечто похожее есть в персидском языке. Но мне кажется это все же от Горгоны и горгулий. Нечто уродливое, страшное и опасное.

Наконец, имена. Известно два: «Гхан-бури-Гхан» и «Агхан». Как мы видим, они очень похожи. И похожие слова и имена мне удалось найти в санскрите и хинди. Понятно, что в Англии эти языки и имена «на слуху», ведь связи у Англии и Индии очень давние. Вполне мог и Толкин их слышать и дать одному из своих народов. «Гхан» или «Кхан» - довольно распространенная в Индии имя и фамилия, означающая «хан, повелитель». Есть еще значения: «густой, крепкий», а также «копать, рыть». Существует также значение «пища, есть». Собственно, я бы выбрала значение «хан, повелитель, вождь». Вполне вероятно, что имя «Гхан-бури-Гхан» - это «вождь, сын вождя». А может, тут имеется в виду и рытье, например, что друэдайн роют норы.

Перейдем теперь к искусству друэдайн, о котором нам известно, что други были прекрасными скульпторами. Пока они жили на востоке с другими эдайн, у них не было хороших инструментов для обработки дерева и тем более камня, но в Белерианде они появились и друэдайн добились в скульптуре небывалых высот. Говорится, что они делали скульптуры как фантастические, так и реалистические, причем реалистические были таковы, что их можно было принять за живых. Что же касается скульптур в реальном мире, то жители тихоокеанских островов тоже являются неплохими скульпторами. Про статуи острова Пасхи все знают, а вот еще несколько образчиков:

Мне нравится вот этот стул с Папуа-Новой Гвинеи. Это спинка:

Так что с «фантастическими образами» тут все в порядке. Но вот реалистичных скульптур там не найдешь. Думаю, это связано даже не столько с тем, что у этих племен не хватало умения, сколько с концепцией: эти скульптуры изображают всяких богов и демонов, которые и должны не очень походить на человека. А вот «реалистичных» изображений в этих культурах нет (как и в культурах американских индейцев, например). Тут надо искать других примеры.

Думаю, наибольших высот в древнем мире в скульптуре достигли, во-первых, индусы:

Вот танцовщица:

Во-вторых, всем нам хорошо известная Древняя Греции классического периода. Хотя она нам больше известна, конечно, по римским копиям (тем более, что греки, как выяснилось, скульптуры вообще раскрашивали).

Вот Артемида, например:

Но, конечно, даже такие статуи, очень искусные, не примешь за живых. То есть здесь Толкин все же усилил искусность друэдайн по сравнению с реальными образчиками. В современном мире, правда, есть очень реалистичные статуи, но они не из камня или дерева, а обычно из воска. То есть другой, более подходящий материал.

Что же касается статуй, которые стоят вдоль дорог со сложенными на животе руками, то тут вспоминаются степные «каменные бабы».

Хотя вообще статуи вдоль дорог ставили и в Древней Греции, но у них не было рук, а кроме головы был другой, гм… орган.

Вот это «герма»:

Так что в общем, вот так, если касаться обычных статуй. Но есть у Толкина упоминания, что статуи не были обычными. Когда во «Властелине Колец» описываются статуи вдоль дороги в Дунхарроу, то Мерри кажется, что они за ним «следят». И потом есть еще небольшой текст «Верный камень», где рассказывается следующая история: один друг был другом некоего халадина. Он часто охранял семью халадина, но однажды ему пришлось уйти к раненому брату. Тогда он принес халадину статую и поставил ее «охранять» дом. Однажды халадин проснулся от криков и выглянул. Оказалось, что во двор пробрались двое орков, которые хотят поджечь дом. Халадин натянул тетиву на лук, но пока он возился, появился друг, который напал на орков и убил обоих, а потом затоптал огонь. На следующее утро пришел тот самый живой друг. Халадин рассказал ему обо всем, а друг заявил, что его «сторожевой камень» «хорошо поработал». И они нашли эту самую статую, которая сидела на мертвом орке. Ноги у нее почернели, а одна отвалилась. А потом друг снял обувь и оказалось, что у него ноги в бинтах и тоже в ожогах. То есть надо так понимать, что друг смог оживить статую с помощью некой магии, но после этого он и сам пострадал от нанесенного статуе вреда.

Собственно, о том, что в статуи вселяются некие духи, из-за которых статуи начинают двигаться и говорить, говорится во многих мифах. Это и Древняя Греция, и разные восточные народы, и опять же коренное население тихоокеанских островов. Все эти народы верили или до сих пор верят, что в статуи вселяются духи и оживляют их. Но обычно это либо «духи предков», либо боги, либо демоны. Так чтобы дух живого человека вселился в статую, а потом статуя опять стала «мертвой», нигде не сказано. Мне, по крайней мере, подобных мифов не удалось найти. Но вот о том, что если подобию живого человека нанести раны, и они появятся у «прототипа», такие верования есть. Это верования африканских народов, которые нашли свое самое яркое воплощение в религии Вуду.

Теперь перейдем к тому, что сами други были способны надолго «застывать» в одной позе, так что были похожи на статуи. Это вызывает в памяти индийские практики медитации. Индийские йоги, и правда, могут просидеть в медитации несколько дней почти не двигаясь. Так что подобную способность друэдайн Толкин наверняка взял отсюда.

Теперь об оружии друэдайн. Не совсем ясно, каким вообще оружием они пользовались в своих войнах с орками, но есть одно яркое упоминание: отравленные стрелы. Об этом говорится только применительно к друэдайн Средиземья, в частности, жителях Друаданского леса. Вообще отравленное оружие использовалось в древности многими народами: и древними греками, и германцами, и парфянами и еще много кем. Вспомним, например, стрелы Геракла с ядом лернейской гидры на них. Ну и конечно, отравленные стрелы использовали и многие «примитивные» народы, например, американские индейцы, африканские негры. Использовали его и племена тихоокеанских островов: на Яве, на Борнео отравленные стрелы были весьма распространены. Так что это снова признак некоего «дикарского» образа жизни, но откуда Толкин его взял конкретно, нельзя сказать. Скорее, он озвучил некий стереотип.

Наконец, я хочу перейти еще к одной аллюзии произведений Толкина на реальный мир, которая явилась для меня совершенно неожиданной. Речь идет о том самом эпизоде с Гхан-бури-Гханом, который описано во «Властелине Колец». Гхан-бури-Гхан выходит к рохиррим, которые едут через лес, и предлагает им свою помощь в войне. При этом он говорит, что, мол, прогоните проклятых горгунов (орков), которые жгут наши леса и убивают нас, а тогда Дикие люди смогут спать спокойно. Помощь же он предлагает следующую: разведку и проводников по таким дорогам, которые рохиррим не знают. Сами други не сражаются. А что Гхан-бури-Гхан за это хочет? Он хочет, чтобы рохиррим оставили Диких людей в покое, не охотились на них, как на зверей, и дали бы им жить по своей воле.

Что же это все напоминает? Недавно я увлеклась историей Второй мировой войны на Тихом океане и в частности стала читать про бои на острове Папуа-Новая Гвинея. Бои там были довольно жестокие, японцы хотели захватить остров, чтобы отсечь Австралию от Азии, не давать австралийцам помочь союзникам в войне. Естественно, союзники не хотели этого допустить, и на Новой Гвинее, как я уже сказала, разразились жестокие сражения. Новая Гвинея – тропический остров с большим количеством лесов, с горами, довольно высокими (есть по 5000 метров, то есть сравнимо с Альпами и Кавказом), с довольно суровым климатом  - там очень влажно, много дождей. Еще Новая Гвинея бедна животными и съедобными растениями. Коренное население этого острова – разные племена папуасов. Причем некоторые из них отличаются весьма суровыми нравами, постоянно воюют друг с другом и иногда практикуют каннибализм. В общем, суровый народ. Но когда туда пришли японцы, то они, надо сказать, переплюнули всех папуасов, потому что вели себя не просто как дикий народ, а натурально как орки. Папуасов убивали, как животных, при малейшем сопротивлении, выгоняли из деревень, нещадно грабили – потому что снабжение японских войск по морю было плохое, из-за подводных лодок союзников, поэтому японские солдаты голодали, вот тут-то они и стали грабить местное население, отнимая продукты. Начался каннибализм уже среди самих японцев, причем ели не только погибших врагов, допустим, но и собственных товарищей, а также просто охотились на местных жителей! Ради мяса. Вот такое вот поведение, совершенно ненормальное для цивилизованных людей. Более того, такие захватчики даже диких папуасов напугали. Так что папуасы стали сотрудничать с войсками союзников и с примерно таким же мотивом, как друэдайн: «Мы готовы вам дать проводников, помочь с ранеными, делать что угодно, только уберите вот ЭТИХ!» Это притом, что обращение европейцев с папуасами раньше было не то чтобы мягким, как раз бывала и «охота как на диких животных». Но вот здесь папуасы решили европейцам помочь и весьма охотно, потому что их интересы совпадали (хотя тут, конечно, надо отметить, что папуасы не были так уж бескорыстны, они получали от европейцев еще и всякие вещи).  

Други – русский Гхан-бури-Гхан  Агхан Индия!

Отравленные стрелы

«they were stumpy (some four foot high) but very broad, with heavy buttocks and short thick legs; their wide faces had deep-set eyes with heavy brows, and flat noses, and grew no hair below their eyebrows, except in a few men (who were proud of the distinction) a small tail of black hair in the midst of the chin. Their features were usually impassive, the most mobile being their wide mouths; and the movement of their wary eyes could not be observed save from close at hand, for they were so black that the pupils could not be distinguished, but in anger they glowed red. Their voices were deep and guttural, but their laughter was a surprise: it was rich and rolling

The Folk of Haleth were strangers to the other Atani, speaking an alien language; and though united with them in alliance with the Eldar, they remained a people apart. Among themselves they adhered to their own language, and though of necessity they learned Sindarin for communication with the Eldar and the other Atani, many spoke it haltingly, and some of those who seldom went beyond the borders of their own woods did not use it at all. They did not willingly adopt new things or customs, and retained many practices that seemed strange to the Eldar and the other Atani, with whom they had few dealings except in war. Nonetheless they were esteemed as loyal allies and redoubtable warriors, though the companies that they sent to battle beyond their borders were small. For they were and remained to their end a small people, chiefly concerned to protect their own woodlands, and they excelled in forest warfare. Indeed for long even those Orcs specially trained for this dared not set foot near their borders. One of the strange practices spoken of was that many of their warriors were women, though few of these went abroad to fight in the great battles. This custom was evidently ancient;1 for their chieftainess Haleth was a renowned Amazon with a picked bodyguard of women.2

The strangest of all the customs of the Folk of Haleth was the presence among them of people of a wholly different kind,3 the like of which neither the Eldar in Beleriand nor the other Atani had ever seen before. They were not many, a few hundreds maybe, living apart in families or small tribes, but in friendship, as members of the same community.4 The Folk of Haleth called them by the name drug, that being a

word of their own language. To the eyes of Elves and other Men they were unlovely in looks: they were stumpy (some four foot high) but very broad, with heavy buttocks and short thick legs; their wide faces had deep-set eyes with heavy brows, and flat noses, and grew no hair below their eyebrows, except in a few men (who were proud of the distinction) a small tail of black hair in the midst of the chin. Their features were usually impassive, the most mobile being their wide mouths; and the movement of their wary eyes could not be observed save from close at hand, for they were so black that the pupils could not be distinguished, but in anger they glowed red. Their voices were deep and guttural, but their laughter was a surprise: it was rich and rolling, and set all who heard it, Elves or Men, laughing too for its pure merriment untainted by scorn or malice.5 In peace they often laughed at work or play when other Men might sing. But they could be relentless enemies, and when once aroused their red wrath was slow to cool, though it showed no sign save the light in their eyes; for they fought in silence and did not exult in victory, not even over Orcs, the only creatures for whom their hatred was implacable.

The Eldar called them Drŭedain, admitting them to the rank of Atani,6 for they were much loved while they lasted. Alas! they were not long-lived, and were ever few in number, and their losses were heavy in their feud with the Orcs, who returned their hatred and delighted to capture them and torture them. When the victories of Morgoth destroyed all the realms and strongholds of Elves and Men in Beleriand, it is said that they had dwindled to a few families, mostly of women and children, some of whom came to the last refuges at the Mouths of Sirion.7

In their earlier days they had been of great service to those among whom they dwelt, and they were much sought after; though few would ever leave the land of the Folk of Haleth.8 They had a marvellous skill as trackers of all living creatures, and they taught to their friends what they could of their craft; but their pupils did not equal them, for the Drŭedain used their scent, like hounds save that they were also keen-eyed. They boasted that they could smell an Ore to windward further away than other Men could see them, and could follow its scent for weeks except through running water. Their knowledge of all growing things was almost equal to that of the Elves (though untaught by them); and it is said that if they removed to a new country they knew within a short time all things that grew there, great or minute, and gave names to those that were new to them, discerning those that were poisonous, or useful as food.9

The Drŭedain, as also the other Atani, had no form of writing until they met the Eldar; but the runes and scripts of the Eldar were never learned by them. They came no nearer to writing by their own invention than the use of a number of signs, for the most part simple, for the marking of trails or the giving of information and warning. In the far distant past they appear already to have had small tools of flint for scraping and cutting, and these they still used, although the Atani had a knowledge of metals and some smith-craft before they came to Beleriand,10 for metals were hard to come by and forged weapons and tools very costly. But when in Beleriand by association with the Eldar and in traffic with the Dwarves of Ered Lindon these things became more common, the Drŭedain showed great talent for carving in wood or stone. They already had a knowledge of pigments, derived chiefly from plants, and they drew pictures and patterns on wood or flat surfaces of stone; and sometimes they would scrape knobs of wood into faces that could be painted. But with sharper and stronger tools they delighted in carving figures of men and beasts, whether toys and ornaments or large images, to which the most skilled among them could give vivid semblance of life. Sometimes these images were strange and fantastic, or even fearful: among the grim jests to which they put their skill was the making of Ore-figures which they set at the borders of the land, shaped as if fleeing from it, shrieking in terror. They made also images of themselves and placed them at the entrances to tracks or at turnings of woodland paths. These they called ‘watch-stones'; of which the most notable were set near the Crossings of Teig-lin, each representing a Drŭadan, larger than the life, squatting heavily upon a dead Ore. These figures served not merely as insults to their enemies; for the Orcs feared them and believed them to be filled with the malice of the Oghor-hai (for so they named the Drŭedain), and able to hold communication with them. Therefore they seldom dared to touch them, or to try to destroy them, and unless in great numbers would turn back at a ‘watch-stone’ and go no further.

But among the powers of this strange people perhaps most to be remarked was their capacity of utter silence and stillness, which they could at times endure for many days on end, sitting with their legs crossed, their hands upon their knees or in their laps, and their eyes closed or looking at the ground. Concerning this a tale was related among the Folk of Haleth:

On a time, one of the most skilled in stone-carving among the Drugs made an image of his father, who had died; and he set it up by a pathway near to their dwelling. Then he sat down beside it and passed into a deep silence of recollection. It chanced that not long after a forester came by on a journey to a distant village, and seeing two Drugs he bowed and wished them good day. But he received no answer, and he stood for some time in surprise, looking closely at them. Then he went on his way, saying to himself: ‘Great skill have they in stone-work, but I have never seen any more lifelike.’ Three days later he returned, and being very weary he sat down and propped his back against one of the figures. His cloak he cast about its shoulders to dry, for it had been raining, but the sun was now shining hot. There he fell asleep; but after a while he was wakened by a voice from the figure behind him. ‘I hope you are rested,’ it said, ‘but if you wish for more sleep, I beg you to move to the other one. He will never need to stretch his legs again; and I find your cloak too hot in the sun.’

It is said that the Drŭedain would often sit thus in times of grief or loss, but sometimes for pleasure in thought, or in the making of plans. But they could also use this stillness when on guard; and then they would sit or stand, hidden in shadow, and though their eyes might seem closed or staring with a blank gaze nothing passed or came near that was not marked and remembered. So intense was their unseen vigilance that it could be felt as a hostile menace by intruders, who retreated in fear before any warning was given; but if any evil thing passed on, then they would utter as a signal a shrill whistle, painful to endure close at hand and heard far off. The service of the Drŭedain as guards was much esteemed by the Folk of Haleth in times of peril; and if such guards were not to be had they would have figures carved in their likeness to set near their houses, believing that (being made by the Drŭedain themselves for the purpose) they would hold some of the menace of the living men.

Indeed, though they held the Drŭedain in love and trust, many of the Folk of Haleth believed that they possessed uncanny and magical powers; and among their tales of marvels there were several that told of such things. One of these is recorded here.

The Faithful Stone

On a time there was a Drug named Aghan, well-known as a leech. He had a great friendship with Barach, a forester of the Folk, who lived in a house in the woods two miles or more from the nearest village. The dwellings of Aghan's family were nearer, and he spent most of his time with Barach and his wife, and was much loved by their children. There came a time of trouble, for a number of daring Orcs had secretly entered the woods nearby, and were scattered in twos and threes, waylaying any that went abroad alone, and at night attacking houses far from neighbours. The household of Barach were not much afraid, for Aghan stayed with

them at night and kept watch outside. But one morning he came to Barach and said: ‘Friend, I have ill news from my kin, and I fear I must leave you a while. My brother has been wounded, and he lies now in pain and calls for me, since I have skill in treating Ore-wounds. I will return as soon as I may.’ Barach was greatly troubled, and his wife and children wept, but Aghan said: ‘I will do what I can. I have had a watch-stone brought here and set near your house.’ Barach went out with Aghan and looked at the watch-stone. It was large and heavy and sat under some bushes not far from his doors. Aghan laid his hand upon it, and after a silence said: ‘See, I have left with it some of my powers. May it keep you from harm!’

Nothing untoward happened for two nights, but on the third night Barach heard the shrill warning call of the Drugs - or dreamed that he heard it, for it roused no one else. Leaving his bed he took his bow from the wall and went to a narrow window; and he saw two Orcs setting fuel against his house and preparing to kindle it. Then Barach was shaken with fear, for marauding Orcs carried with them brimstone or some other devilish stuff that was quickly inflamed and not quenched with water. Recovering himself he bent his bow, but at that moment, just as the flames leapt up, he saw a Drug come running up behind the Orcs. One he felled with a blow of his fist, and the other fled; then he plunged barefoot into the fire, scattering the burning fuel and stamping on the Ore-flames that ran along the ground. Barach made for the doors, but when he had unbarred them and sprang out the Drug had disappeared. There was no sign of the smitten Ore. The fire was dead, and there remained only a smoke and a stench.

Barach went back indoors to comfort his family, who had been roused by the noises and the burning reek; but when it was daylight he went out again and looked

about. He found that the watch-stone had gone, but he kept that to himself. ‘Tonight I must be the watchman,’ he thought; but later in the day Aghan came back, and was welcomed with joy. He was wearing high buskins such as the Drugs sometimes wore in hard country, among thorns or rocks, and he was weary. But he was smiling, and seemed pleased; and he said: ‘I bring good news. My brother is no longer in pain and will not die, for I came in time to withstand the venom. And now I learn that the marauders have been slain, or else fled. How have you fared?’

‘We are still alive,’ said Barach. ‘But come with me, and I will show you and tell you more.’ Then he led Aghan to the place of the fire and told him of the attack in the night. ‘The watch-stone has gone - Ore-work, I guess. What have you to say to that?’

‘I will speak, when I have looked and thought longer,’ said Aghan; and then he went hither and thither scanning the ground, and Barach followed him. At length Aghan led him to a thicket at the edge of the clearing in which the house stood. There the watch-stone was, sitting on a dead Ore; but its legs were all blackened and cracked, and one of its feet had split off and lay loose at its side. Aghan looked grieved; but he said: ‘Ah well! He did what he could. And better that his legs should trample Ore-fire than mine.’

Then he sat down and unlaced his buskins, and Barach saw that under them there were bandages on his legs. Aghan undid them. ‘They are healing already,’ he said. ‘I had kept vigil by my brother for two nights, and last night I slept. I woke before morning came, and I was in pain, and found my legs blistered. Then I guessed what had happened. Alas! If some power passes from you to a thing that you have made, then you must take a share in its hurts.’11

Only once, in an isolated note, is anything said explicitly concerning the relationship between the Drŭedain of Beleriand in the First Age, who guarded the houses of the Folk of Haleth in the Forest of Brethil, and the remote ancestors of Ghăn-buri-Ghăn, who guided the Rohirrim down the Stonewain Valley on their way to Minas Tirith (The Return of the King V 5), or the makers of the images on the road to Dunharrow (ibid. V 3).’2 This note states:

An emigrant branch of the Drŭedain accompanied the Folk of Haleth at the end of the First Age, and dwelt in the Forest [of Brethil] with them. But most of them had remained in the White Mountains, in spite of their persecution by later-arrived Men, who had relapsed into the service of the Dark.

From the East, they said, had come the tall Men who drove them from the White Mountains, and they were wicked at heart. Maybe even in the days of the War of the Ring some of the Drŭ-folk lingered in the mountains of Andrast, the western outlier of the White Mountains, but only the remnant in the woods of Anŏrien were known to the people of Gondor.

This region between Isen and Lefnui was the Drŭwaith laur, and in yet another scrap of writing on this subject it is stated that the word laur ‘old’ in this name does not mean ‘original’ but ‘former’:

The 'Pŭkel-men' occupied the White Mountains (on both sides) in the First Age. When the occupation of the coastlands by the Nŭmenoreans began in the Second Age they survived in the mountains of the promontory [of Andrast], which was never occupied by the Nŭmenoreans. Another remnant survived at the eastern end of the range [in Anŏrien]. At the end of the Third Age the latter, much reduced in numbers, were believed to be the only survivors; hence the other region was called ‘the Old Pŭkel-wilderness’ (Drŭwaith laur). It remained a ‘wilderness’ and was not inhabited by Men of Gondor or of Rohan, and was seldom entered by any of them; but Men of the Anfalas believed that some of the old ‘Wild Men’ still lived there secretly.13

But in Rohan the identity of the statues of Dunharrow called 'Pŭkel-men' with the ‘Wild Men’ of the Drŭadan Forest was not recognized, neither was their ‘humanity’: hence the reference by Ghăn-buri-Ghăn to persecution of the ‘Wild Men’ by the Rohirrim in the past [‘leave Wild Men alone in the woods and do not hunt them like beasts any more’]. Since Ghăn-buri-Ghăn was attempting to use the Common Speech he called his people ‘Wild Men’ (not without irony); but this was not of course their own name for themselves

The Drugs or Púkel-men are not however to be confused with or thought of as a mere variant on the hobbit theme. They were quite different in physical shape and appearance. Their average height (four feet) was only reached by exceptional hobbits; they were of heavier and stronger build; and their facial features were unlovely (judged by general human standards). Physically they shared the hairlessness of the lower face; but while the head-hair of the hobbits was abundant (but close and curly), the Drugs had only sparse and lank hair on their heads and none at all on their legs and feet. In character and temperament they were at times merry and gay, like hobbits, but they had a grimmer side to their nature and could be sardonic and ruthless; and they had or were credited with strange or magical powers. (The tales, such as The Faithful Stone’, that speak of their transferring part of their ‘powers' to their artefacts, remind one in miniature of Sauron's transference of power to the foundation of the Barad-dûr and to the Ruling Ring. )53 Also the Drugs were a frugal folk, and ate sparingly even in times of peace and plenty, and drank nothing but water. In some ways they resembled rather the Dwarves: in build and stature and endurance (though not in hair); in their skill in carving stone; in the grim side of their character; and in 'strange powers'. Though the ‘magic’ skills with which the Dwarves were credited were quite different; also the Dwarves were much grimmer; and they were long-lived, whereas the Drugs were short-lived compared with other kinds of Men.

The Drugs that are met in the tales of the First Age - cohabiting with the Folk of Haleth, who were a woodland people - were content to live in tents or shelters lightly built round the trunks of large trees, for they were a hardy race. In their former homes, according to their own tales, they had used caves in the mountains, but mainly as store-houses only occupied as dwellings and sleeping-places in severe weather. They had similar refuges in Beleriand to which all but the most hardy retreated in times of storm and bitter weather; but these places were guarded and not even their closest friends among the Folk of Haleth were welcomed there.

. At each turn of the road there were great standing stones that had been carved in the likeness of men, huge and clumsy-limbed, squatting cross-legged with their stumpy arms folded on fat bellies. Some in the wearing of the years had lost all features save the dark holes of their eyes that still stared sadly at the passers-by. The Riders hardly glanced at them. The Púkel-men they called them, and heeded them little: no power or terror was left in them; but Merry gazed at them with wonder and a feeling almost of pity, as they loomed up mournfully in the dusk.

ВК «Сбор Рохана»

Presently he came to an open space where a small tent had been set up for the king under a great tree. A large lantern, covered above, was hanging from a bough and cast a pale circle of light below. There sat Théoden and Éomer, and before them on the ground sat a strange squat shape of a man, gnarled as an old stone, and the hairs of his scanty beard straggled on his lumpy chin like dry moss. He was short-legged and fat-armed, thick and stumpy, and clad only with grass about his waist. Merry felt that he had seen him before somewhere, and suddenly he remembered the Púkel-men of Dunharrow. Here was one of those old images brought to life, or maybe a creature descended in true line through endless years from the models used by the forgotten craftsmen long ago.

, and then the Wild Man began to speak, in answer to some question, it seemed. His voice was deep and guttural, yet to Merry’s surprise he spoke the Common Speech, though in a halting fashion, and uncouth words were mingled with it.

‘No, father of Horse-men,’ he said, ‘we fight not. Hunt only. Kill gorgûn in woods, hate orc-folk. You hate gorgûn too. We help as we can. Wild Men have long ears and long eyes; know all paths. Wild Men live here before Stone-houses; before Tall Men come up out of Water.’

‘But our need is for aid in battle,’ said Éomer. ‘How will you and your folk help us?’

‘Bring news,’ said the Wild Man. ‘We look out from hills. We climb big mountain and look down. Stone-city is shut. Fire burns there outside; now inside too. You wish to come there? Then you must be quick. But gorgûn and men out of far-away,’ he waved a short gnarled arm eastward, ‘sit on horse-road. Very many, more than Horse-men.’

‘How do you know that?’ said Éomer.

The old man’s flat face and dark eyes showed nothing, but his voice was sullen with displeasure. ‘Wild men are wild, free, but not children,’ he answered. ‘I am great headman, Ghân-buri-Ghân. I count many things: stars in sky, leaves on trees, men in the dark. You have a score of scores counted ten times and five. They have more. Big fight, and who will win? And many more walk round walls of Stone-houses.’

‘Alas! he speaks all too shrewdly,’ said Théoden. ‘And our scouts say that they have cast trenches and stakes across the road. We cannot sweep them away in sudden onset.’

‘And yet we need great haste,’ said Éomer. ‘Mundburg is on fire!’

‘Let Ghân-buri-Ghân finish!’ said the Wild Man. ‘More than one road he knows. He will lead you by road where no pits are, no gorgûn walk, only Wild Men and beasts. Many paths were made when Stonehouse-folk were stronger. They carved hills as hunters carve beast-flesh. Wild Men think they ate stone for food. They went through Drúadan to Rimmon with great wains. They go no longer. Road is forgotten, but not by Wild Men. Over hill and behind hill it lies still under grass and tree, there behind Rimmon and down to Dîn, and back at the end to Horse-men’s road. Wild Men will show you that road. Then you will kill gorgûn and drive away bad dark with bright iron, and Wild Men can go back to sleep in the wild woods.’

Éomer and the king spoke together in their own tongue. At length Théoden turned to the Wild Man. ‘We will receive your offer,’ he said. ‘For though we leave a host of foes behind, what matter? If the Stone-city falls, then we shall have no returning. If it is saved, then the orc-host itself will be cut off. If you are faithful, Ghân-buri-Ghân, then we will give you rich reward, and you shall have the friendship of the Mark for ever.’

‘Dead men are not friends to living men, and give them no gifts,’ said the Wild Man. ‘But if you live after the Darkness, then leave Wild Men alone in the woods and do not hunt them like beasts any more. Ghân-buri-Ghân will not lead you into trap. He will go himself with father of Horse-men, and if he leads you wrong, you will kill him.’

‘So be it!’ said Théoden.

‘How long will it take to pass by the enemy and come back to the road?’ asked Éomer. ‘We must go at foot-pace, if you guide us; and I doubt not the way is narrow.’

‘Wild Men go quick on feet,’ said Ghân. ‘Way is wide for four horses in Stonewain Valley yonder,’ he waved his hand southwards; ‘but narrow at beginning and at end. Wild Man could walk from here to Dîn between sunrise and noon.’

‘Then we must allow at least seven hours for the leaders,’ said Éomer; ‘but we must reckon rather on some ten hours for all. Things unforeseen may hinder us, and if our host is all strung out, it will be long ere it can be set in order when we issue from the hills. What is the hour now?’

‘Who knows?’ said Théoden. ‘All is night now.’

‘It is all dark, but it is not all night.’ said Ghân. ‘When Sun comes we feel her, even when she is hidden. Already she climbs over East-mountains. It is the opening of day in the sky-fields.’

‘Then we must set out as soon as may be,’ said Éomer. ‘Even so we cannot hope to come to Gondor’s aid today.’

М. Хукер «Толкин русскими глазами»

Pukel-men. Толкин указывает на происхождение этого названия от слова puck — которое «обозначает проказливого духа или одного из мелких домовых, леших и т. п.» в фольклоре Англии, Уэльса, Ирландии, Норвегии и Исландии. В древнеанглийском оно было известно как pыca. Двухметровый невидимый кролик Харви в одноименном фильме (Юниверсал, 1950 г.), с Джимми Стюартом в главной роли, был puka.

В валлийском языке есть два слова, родственных puca: pwcca и bwcca. Обозначают они, по существу, одного и того же духа: в кельтских языках зафиксирован сдвиг согласных «Р>В». Одна из основных характерных черт bwcca — он перестукивается по ночам. В корнуэльских оловянных рудниках, по преданиям, жили гномы — buccas (позже название их было переделано на английский лад — нокеры (knocker (англ.) — стучащий)), которые с помощью стука предупреждали шахтеров о надвигающемся обвале или указывали им на залегающие поблизости рудные жилы. Перестукивание в темноте — настолько распространенная характеристика духов, что она входит в состав голландского названия полтергейста — klopgeest. В голландском языке kloppen — глагол, означающий стучать или производить глухой шум. Слово полтергейст, пришедшее в русский и английский языки из немецкого, также первоначально означало духа, который «перестукивается в ночи». По-немецки poltern — стучать, греметь, барабанить. Подобные духи стали источником для общеизвестной молитвы из старой корнуэльской литании[233]

Литании — Греч. Litaneia — Это Молитвы Или Песнопения, В Католической Традиции Обращенные К Богу, Богоматери И Святым. — Прим. Перев.

 об избавлении от обычных в былые времена ночных страхов, которые для многих воплощались в перестукивающихся во тьме духов:

«From ghoulies&ghosties&long-legged beasties,&things that go bump in the night. Good Lord, deliver us!» («От чуда и юда, от леших оттуда и тех, кто шуршит во тьме, о Господи, сохрани нас!» — Пер. автора). Лингвистическая связь между валлийским pwcca/bwcca и русским словом пукать ясно прослеживается благодаря значению, которое это слово имело в XIX столетии — «хлопать, щелкать; лопаться со звуком; стрелять» (Даль, III. 537). В современном языке его употребление редуцировалось до значения «производить неприличные звуки», оставив все свое пугающее прошлое слову пугало.

Толкин также замечает, что производными от puck часто «называют безобразного урода». Описание внешности Pukel-men вполне этому соответствует. Он предоставил переводчику самому решать, сохранить ли корень Pukel или «заменить на аналогичный (желательно родственный) с таким же смыслом».

Бобырь/Уманский опустили этот эпизод вкупе с содержащимся в нем названием.

В своем примечании К&К объясняют это название, интерпретируя Pukel-men как людей-гоблинов, приводя этимологию и ссылаясь на Пака (Puck) Шекспира из пьесы «Сон в летнюю ночь» и персонажа Киплинга из сборника сказок «Пак с холмов Пука» как на примеры употребление слова puca в английской литературе (К&К ВК.605). В тексте, однако, К&К демонстрируют свои глубокие познания в фольклоре, используя для перевода этого названия архаичное слово шишига.

В начале XVII века в России шиш было название, применяемое к бродягам и ворам. К XIX столетию шиш и все производные от него — шишига, шишиган, шишко, шишкун, шишок — были обобщенным названием всех видов нечистой силы, населявшей лес, воду, овины и бани. В те времена, увидев, что вихрем пыль по дороге подняло столбом, люди говорили: «шишига свадьбу играет» (Даль, IV.636). Шишига — очень подходящее название для Pukel-men, не только с точки зрения фольклора, но еще и потому, что точно так же, как puck, оно иногда применялось по отношению к маленьким, уродливым людям.

Английский пука и пак

Английский пука был лесным человекоподобным существом, относящимся к царству фей. Название «пука» образовано от английских слов «spook» — привидение и «Риск»[28].

«Уведенный пукой» было часто употребляемым выражением, означающим человека, сбившегося с пути, которого ввел в заблуждение пука. Хоть английский пука и озорной, но он не распутный.

В самой Британии это существо стало известно как пак, лесное создание, причиняющее различные неприятности[29]. Пак был безвредным эльфом, от его имени образовалось английское слово puckish, что в переводе значит «озорной, проказливый». Эйто утверждает, что именем и характером пака позже был наделен Робин Гудфеллоу[30]. Паку, обладавшему способностью перевоплощаться, нравилось помогать людям, если они ценили и признавали его существование. Однако тех, кто насмехался над своими возлюбленными, пак не любил, а часто даже наказывал.

Паку, внешне напоминавшему пикси своими заостренными ушами, нравилось носить зеленый облегающий костюм. Он дружил со всеми феями и лунными ночами играл на флейте из ивовой веточки, а феи танцевали под его музыку. В отличие от Пана, покровительствовавшего домашним животным, пак оберегал лис, зайцев, белок и других диких животных. Однако пак также уделял внимание и помогал всем растениям и животным, населяющим леса и поля.

Валлийский пука — аналог английского пака. Кум пука считается одним из его любимых мест. Валлийские пука безобразны, сварливы и часто ссорятся между собой. В отличие от других пука, валлийские представители этих существ проникают в дома людей через печную трубу. Валлийцы утверждают, что Шекспир создал образ пака, взяв за основу их пуку.

В скандинавских и германских странах пука известны под именем Корнбок; считается, что у них тело козы, и внешне они, возможно, напоминают фавнов. Они помогают выращивать зерновые и кукурузу, но если у них появляется возможность испортить или украсть урожай, они не преминут им воспользоваться. В древненемецком языке пак известен как путц или бутц, а в Исландии его называют пуки и считают злым духом.

Психологические характеристикиположительные — человек, обладающий искаженным, но безвредным чувством юмора; тот, кто чувствует особую близость с землей и ее созданиями. Отрицательные — тот, кто любит разыгрывать других, но избегает ответственности, если что-то пошло не так, как было задумано.

Магические свойства: флейта, дикие животные, танцы и музыка. Наказание тех, кто бросил возлюбленного. Взывайте к паку, чтобы научиться тонкому чувству юмора. Озорной, но всегда готов помочь.

Оно отсутствует или слабо выражено в различных папуасских и полинезийских областях, но весьма распространенного у большинства островных племен, достигших средней или высшей ступени дикости. На полинезийских островах, где идолопоклонство среди туземного населения было тщательно изучено, в основе его лежит отчетливо выраженная теория вселения духов. Новозеландцы выставляют изображения умерших людей у их могил в память о них, разговаривают с ними, как с живыми, дарят им платья и хранят в своих домах маленьких деревянных идолов, посвященных духам предков. Они совершенно определенно признают, что такой «атуа», или дух предка, входит в самое существо идола для общения с живыми. Жрец многократными заклинаниями может заставить духа войти в идола, которому иногда набрасывает на шею веревку, чтобы привлечь его внимание. Это тот самый «атуа», или дух, который иногда входит не в идола, а в самого жреца, повергает его в судороги и изрекает пророчества его устами. При этом новозеландцы ясно понимают, что предметы их поклонения суть не самые изображения, что последние сами по себе не имеют никакой силы и освящаются только временным присутствием в них духов. Капитан Кук заметил на островах Товарищества, что деревянные фигуры на кладбищах служили не только простыми памятниками, но и жилищем, в котором укрывалась душа умершего.

У Эллиса в описании полинезийского идолопоклонства, которое, по-видимому, относится к той же группе островов, говорится, что священными предметами для местного населения могут быть простые палки, камни и деревянные изображения высотой от шести до восьми футов или стольких же дюймов. Некоторые из этих фигур изображали «тии», божественных духов умерших, другие же «ту», богов высшего разряда и более сильных. В определенное время года или вследствие заклинания жрецов эти духовные существа вселялись в идолов, которые приобретали, таким образом, большую силу. Когда же дух отлетал, идол оставался только священным предметом. Иногда бог, войдя в идола, переселялся из него в тело птицы. Тогда духовное влияние идола могло передаваться ее драгоценным перьям. Последние, приобретая таким путем большую силу, могли переносить ее на других идолов. В сходстве способов, которыми души и другие духи воплощаются в изображения (идолы), а также, по поверьям этих племен, и в человеческие тела, мы видим доказательство тождества души и других духов. Кроме того, здесь описаны настоящие фетиши: перья, камни или чурбаны, а также тщательно сделанные человеческие фигуры – и все это имеет прямое отношение к учению о воплощении духов.

Несмотря на то что ислам запрещает поклонение идолам, на острове Борнео мы встречаем не только идолов, но и ясные представления о воплощении в них духов. У племен Западного Саравака жрицы делают грубые подобия птиц, к которым они одни могут прикасаться. В этих птиц должны вселяться духи, и в великий праздник жатвы их привешивают по десяти и двадцати вместе в длинном общем помещении и тщательно завешивают цветными платками. Некоторые племена даяков изготовляют грубые мужские и женские фигуры и ставят их друг против друга на пути к хуторам. Головы этих идолов убраны украшениями из древесной коры, сбоку у них корзина с бетелем, а в руках короткое деревянное копье. По народному поверью, в этих идолах живут духи, охраняющие хутора и селения от всяческих бед, и горе нечестивцу, который поднимет на них руку: страшная лихорадка и другие тяжкие болезни ожидают его.

Быть может, во всей обширной истории религии нельзя найти столь полного и точного определения теории одушевления идолов богами, как у древнехристианских писателей, описывавших свойства языческих кумиров. Согласно Арнобию, язычники утверждают, что они не поклоняются ни бронзе, ни серебру, ни золоту, из которых сделаны их идолы, а лишь тем существам, которые вследствие священных заклинаний вселились в эти искусственные изображения и живут в них. Августин в следующих словах выражает представления, приписываемые Гермесу Трисмегисту.[135] Этот египтянин, говорит он, считает некоторых идолов созданием верховного божества, а других – изделием человека. «Для него видимые и осязаемые изображения суть как бы тела богов, потому что в них живут вошедшие в них духи, способные вредить людям или исполнять желания тех из них, кто оказывает им божеские почести и поклоняется им должным образом. Искусство соединять этих невидимых духов с видимыми предметами из природного материала и делать их как бы оживленными телами, изображениями, посвященными и подчиненными богам, он называет искусством делать богов. И люди обладают этим великим и чудным даром». Далее, Трисмегист говорит «о статуях, одаренных смыслом и духом и совершающих великие дела, о статуях, предсказывающих будущее через посредство жрецов, снов, жребия и различными другими способами».

Это представление, разделявшееся и древними христианами, с той только разницей, что они видели в духовных существах, обитавших в идолах, не добрых богов, а злых демонов, весьма подробно выяснено у Минуция Феликса в его «Октавии» и представляет любопытное описание анимистической философии христианства начала III в.: «Таким образом, эти нечистые духи, или демоны, о которых говорят маги, философы и Платон, вселены заклинаниями в статуи и в идолов, и их наитием последние приобретают власть настоящих богов. Они по временам вдохновляют жрецов, живут в храмах, руководят полетом птиц, метанием жребия, движениями внутренностей и прорицают будущее в живых словах. Они так же тайно входят в (человеческие) тела, как неуловимые духи, причиняют болезни, тревожат умы, повреждают члены, чтобы обратить людей в своих поклонников. Тучнея от дыма алтарей, на которых им приносятся жертвы от стад, они как бы излечивают недуги, причиненные ими же самими. Они скрываются в сумасшедших, которые прибегают к общественным местам, и даже сами жрецы вне храма также беснуются, бредят, неистово кружатся. Все это известно большинству из вас, и сами бесы часто называют себя, когда мы изгоняем их из тела больного муками слов и огнем молитв. Сам Сатурн, Серапис[136] и Юпитер и все демоны, почитаемые вами, в муках объявляют нам, кто они такие. Конечно, они не могут клеветать на самих себя, в особенности, в присутствии многих из вас. Верьте этим свидетелям, которые сами говорят про себя, что они бесы. Заклинаемые именем единого истинного бога, они содрогаются от ужаса в теле своих несчастных жертв и выходят из них немедленно или же исчезают мало-помалу, смотря по тому, насколько помогает нам вера больного или благодать исцелителя».

Странное впечатление, которое теперь производят на нас подобные слова, весьма знаменательно как один из признаков великого и мирного переворота, совершившегося в анимистической философии современного образованного мира. Множество духовных существ, почитаемых в политеизме и низведенных древними христианами в степень настоящих, но, безусловно, злых духов, перешли с тех пор от объективного существования к субъективному, от духовного значения к идеальному. Путем подобных же изменений и общая теория вселения духов, окончив великую роль, которую она играла долгие века в религии и философии, дошла мало-помалу в пределах образованного мира до полного уничтожения. Учения о проявлении власти богов в болезнях и прорицаниях, бывшие некогда существенной частью высшей философии и до сих пор играющие еще важную роль в низшей культуре, по-видимому, вымирают под влиянием высшей и обращаются лишь в догматические пережитки, сознательные метафоры или народные суеверия. Учение о вселении духов в неодушевленные предметы, или фетишизм, едва ли переступает теперь за пределы варварских стран, если не принимать во внимание поверий сельского населения, которое сохраняет еще следы его в нашей среде вместе со столь многими другими остатками варварской. мысли. Родственная теория духовных влияний, перенесенная в сферу идолопоклонства, хотя все еще продолжает сохранять свою силу у дикарей и варваров и даже оставила много памятников в первых веках цивилизованного мира, исчезла у нас до такой степени, что, кроме ученых, лишь немногие знают о ее существовании в прошлом.

Чтобы ясно представить себе всю глубину умственной пропасти, отделяющей современную философию от первобытной, и чтобы получить возможность оглянуться на тот путь, по которому шаг за шагом двигался человеческий ум, будет полезно взглянуть на те путевые знаки этого движения, которые до сих пор сохранились в языке. Наши современные языки примыкают через средние века к классическим и варварским временам, где следы грубейшего первобытного анимизма вполне очевидны. Мы сохраняем в обыденной жизни и изменяем согласно современным представлениям старые слова и обороты речи, которые переносят нас в прошлое, к рождению философии древних времен.

Мы до сих пор еще говорим о «гении», но уже совершенно в ином смысле. Гений Августа был духом-покровителем, которым клялись и которому приносили жертвы на алтаре, как божеству. На современном языке говорится, что Шекспир, Ньютон или Веллингтон руководились и поддерживались своим гением, но этот гений есть лишь устарелая философская метафора. Таким же образом слово «дух» и родственные ему выражения с удивительным постоянством сохраняют следы, соединяющие представления дикарей (с их наследниками и преемниками) с понятиями современных философов. Философия варваров принимает за истину то, что на цивилизованном языке стало лишь уподоблением. Сиамцы становятся пьяными от духа аррака, который входит в человека вместе с напитком, тогда как мы совершенно в другом смысле до сих пор извлекаем из картофеля и т. д. spiritus vini. Взглянем на изречение, приписываемое Пифагору и приводимое Порфирием: «Звук, издаваемый звенящей медью, есть голос духа, живущего в ней». Эти слова можно принять за изречение какого-нибудь дикарского анимистического философа. Однако, хоть и с иным значением, изменение вызвано столетиями философствования. Окен употребляет выражение, почти тождественное по форме: «То, что звучит, обнаруживает тем свой дух». Мысль дикаря и Порфирия состояла в том, что металл был действительно одушевлен духом металла, отдельным от вещества последнего, но когда современный философ повторяет старую фразу, он имеет в виду только качество металла.